Почти не замечали его и в этой небольшой, по вечерам тускло освещенной керосиновыми лампами кофейне. Она помещалась в очень старом квартале, в очень старом доме с выемками и дырами непонятного происхождения в грязно-серых стенах. Кофейня была жутковатая и пользовалась дурной славой. Сердитые соседи, не любившие шума и рано ложившиеся спать, говорили, что там собираются анархисты, а может быть, и просто воры и грабители. Начальник же местной полиции знал, что в кофейне бывают и воры, и грабители, и люди, ничего дурного не делающие (поблизости другой кофейни не было). Преобладают же ночью в самом деле так называемые анархисты — те, которых он причислял к подвалу революции, в отличие от ее бельэтажа. О многих вечерних завсегдатаях кофейни в ящиках его учреждения хранились особые карточки. Но вынимались они оттуда редко, так как сказанное в них не давало возможности арестовывать или предавать суду; и даже если дело шло об иностранцах (они в кофейне преобладали), то распорядиться о высылке можно было лишь в исключительных случаях. Швейцарцы в громадном большинстве терпеть не могли революционеров, но и наиболее консервативные из них в детстве заучивали наизусть «Вильгельма Телля», помнили, что Швейцария самая свободная страна на свете, и гордились тем, что она предоставляет убежище политическим изгнанникам. Большого вреда от этих иностранцев вдобавок пока не было, как не предвиделось и большой опасности в будущем: почти все они твердили о близости социальной революции, — какая уж там социальная революция в Швейцарии! Да и всегда можно было попасться: сегодня он подозрительный эмигрант, — а кем может стать завтра? Так было несколько позднее с высылкой — тоже в виде исключения — молодого Бенито Муссолини, который, вероятно, не раз бывал в этой кофейне.
Разумеется, заходили туда по вечерам и сыщики, выдававшие себя за анархистов, пили там на казенный счет пиво, слушали разговоры без большого интереса и вставляли свои революционные замечания. Здесь всегда говорилось одно и то же: что так больше жить нельзя, что кровопийцы-богачи все захватили себе, что власти у них на содержании, что надо бы перерезать кому-нибудь глотку и что это теперь у умных людей называется «прямое действие» или «пропаганда действием». Все это было так однообразно, что агенты и записывали не часто. Кое-чему, быть может, в душе и сочувствовали, так как сами начальства не любили, а жалованье получали маленькое» никак не соответствовавшее риску: если б в кофейне узнали, что они осведомляют полицию, то их тут же могли бы избить до полусмерти, а то и подколоть. Начальство же интересовалось преимущественно тем, над кем именно эти господа хотят произвести их прямое действие. Агенты называли имена короля Гумберта, русского царя, принца Уэльского. Тогда еще меньше приходилось беспокоиться: во-первых, вообще все пьяная болтовня; во-вторых, и денег ни у кого из них нет, чтобы доехать до Рима, до Петербурга, до Лондона; в-третьих же, в обязанности швейцарского начальства не входила охрана столь далеко живущих высокопоставленных людей»
Не очень беспокоил начальника полиции и бельэтаж анархистов. Там были люди известные, ученые, книжные, — от таких какая же опасность? О них в полицейских архивах всех стран существовали объемистые папки. Порою архивы обменивались о них сведениями, но больше из любознательности. Были в каждой серьезной полиции и чиновники, читавшие революционные книги. Эти чиновники были подписчиками разных журналов вроде «La Révolte». Журнал был очень грозный, и статьи были грозные, но было все-таки не совсем понятно, чего именно хотят эти люди или, точнее, к чему они призывают. Начальники полиции даже несколько сердились: если призываешь к «прямому действию», то так и говори, а уж дело прокуратуры и правительства будет, привлекать ли тебя к суду или нет (это обычно зависело не столько от юридической стороны дела, сколько от политической обстановки). Главного человека из бельэтажа, живописного русского князя, в свое время во Франции к суду привлекли и посадили в тюрьму. Его книги начальник полиции в Женеве читал не без удовольствия: князь очень много знал, отлично писал, гораздо лучше других эмигрант», и вдобавок писал по-французски. Кое в чем князь даже был, пожалуй, отчасти прав: действительно, несправедливостей на свете много, немало и очень грязных дел, — начальник полиции мог бы сообщить князю об этом и такие сведения, которых у князя не было, Но согласиться с ним начальник полиции все-таки не мог никак: может быть, принцип «авторитарности» в мире в самом деле идет к концу, а может быть, и не идет; нельзя также сказать с полной уверенностью, что мир быстро приближается к торжеству идеи свободы личности; и, конечно, возможно, что со временем везде установится совершенная справедливость, но, скорее, она все же нигде никогда не установится. Между тем русскому князю было твердо известно, куда идет человечество и что именно с ним будет. Когда в Женеве ожидались муниципальные вы боры, власти, случалось, запрашивали полицию, какого можно ждать результата. Начальник этого не любил: предписывал своим подчиненным осторожно расспрашивать лавочников, рабочих, мелких служащих и особенно кабатчиков., за кого следует голосовать, затем составлял доклад, однако угадывал далеко не всегда. Были основания думать, что еще легче ошибиться относительно мировой социальной революции.
Титул князя, его биография, его живописная наружность (в папке были фотографии) производили впечатление на начальника полиции. Он запрашивал о князе своих иностранных товарищей. Ответы во воем сходились: ученый человек, талантливый человек, человек безупречной личной жизни, и сам мухи не обидит; а как понимают его писания люди, называющие себя его учениками, это вопрос другой, выводы могут быть весьма разные. Кто-то сообщал и маловажные сведения: князь все работает в библиотеке, редко ходит на собрания анархистов, еще реже на собрания социалистов и не выносит «Интернационала», который называет «воем голодных собак». Очень ли он любит и дочитает своих учеников, — это тоже сказать трудно. А если из начальников полиции того времени кто-либо пережил князя и продолжал им интересоваться, то узнал бы, что в провинциальном русском городе, где он поселился, после устных и письменных попыток переубедить Ленина, его последние предсмертные слова были: «Отчего же у Революции нет ни единой хорошей стороны?»