На пароходе по дороге из Преньи в Женеву Елизавета много говорила, была в хорошем настроении духа, что с ней в последние годы случалось очень редко. Ирма Старэй лениво слушала, но старалась все запомнить. Она записывала разговоры императрицы, собиралась написать о ней книгу, — разумеется, не теперь, а когда-нибудь позднее. Графиня боготворила Елизавету, — ее полагалось не просто любить, а именно боготворить, — и считала ее высшим существом, И в самом деле было в ней что-то необыкновенное, малопонятное. «Вот бы ей всегда так завтракать и пить шампанское вместо молока», — грустно думала графиня. Жизнь при императрице была нелегкой. Вечные переезды без цели, без причины, без дела утомляли госпожу Старэй. Развлечений было мало, надежд на что-либо лучшее почти никаких. И обычно разговор надо выло вести в высоком, несколько утомительном тоне. Записывал» графиня замечала, что императрице случается и повторяться: из книги придется многое вычеркнуть, да еще будет ли книга и можно ли будет все сказать? Императрица часто говорила резко и насмешливо о самых высокопоставленных людях мира.
Они сидели на палубе в парусиновых креслах. Как всегда, императрица выбрала место, где людей было меньше, а от проходивших закрывалась веером. Вначале они говорили о Преньи, о завтраке, о коллекциях баронессы Ротшильд.
— ...Император, верно, будет не очень доволен тем, что Ваше Величество завтракали у Ротшильдов, — сказала графиня. Изредка надо было подавать реплики, и это было самое трудное. — Император ведь, кажется, ездит в гости только к коронованным особам?
— Прежде он своим генерал-адъютантам не подавал руки, если они не принадлежали к самой высшей титулованной знати. Император — человек другой эпохи, ему надо было родиться тремя столетиями раньше. Но и Габсбурги понемногу делают уступки времени, правда медленно, — сказала, улыбаясь, императрица. — Какая роскошь в этой вилле! В Бурге, в Шенбрунне хотят думать, будто банкиры смешны, когда нам подражают. Они действительно смешны, но точно так же все смешно у нас, только у нас этого не замечают по долгой привычке. У меня тридцать поколений, живших роскошной жизнью, у них, верно, не более трех. Однако этого совершенно достаточно, чтобы научиться всей нашей мудрости. Они понемногу приходят на смену нам, а на смену им, вероятно, скоро придут вон те. — Она показала взглядом на проходившего по палубе матроса. — И те тоже скоро всему научатся, и ничего особенно несправедливого в этом не будет.
— Я знаю, вы либералка, Ваше Величество, — сказала графиня, опять чтобы что-либо сказать.
— Больше того, я революционерка, — смеясь, сказала Елизавета. — Меня в первый раз признали революционеркой сорок пять лет тому назад. До меня все австрийские императрицы носили ботинки и туфли один день, а затем выбрасывали. Я осмелилась нарушить эту вековую традицию. Затем я стала употреблять пудру и зубной эликсир» это было еще ужаснее. Еще позднее я стала курить и вызвала скандал на весь мир. Меня с тех пор дружно ненавидят во всех австрийских дворцах.
— Во всех венгерских дворцах вас обожают. И не только во дворцах, но и в крестьянских избах.
— За то, что я научилась хорошо говорить по-венгерски. За то, что я окружаю себя венгерскими дамами. За то, что в Годолло, из внимания к вам, я ем гуляш и пью токайское, хотя не люблю ни вина, ни мяса... Вот как сегодня, я от баронессы Матильды послала ее меню императору, хотя его трудно удивить хорошим завтраком. Я люблю оказывать внимание людям.
— У нас вас любят за то, что вы способствовали превращению империи Габсбургов в двуединое государство.
Да, я влияла в этом смысле на императора. Но политика никогда меня особенно не интересовала, а теперь совсем не интересует. Меня считают атеисткой! Какой вздор! Я твердо верю в Бога. Вот только, да простит Он мне, я не верю в загробную жизнь. Потеряла эту веру в тот день, когда увидела Рудольфа на смертном одре. Хотела бы, хочу поверить, но не могу.
— Да ведь это главное!
— Не знаю, главное ли... Но вы напрасно думаете, я не боюсь смерти, — сказала Елизавета, хотя графиня Старэй ничего об этом не говорила. — От судьбы не уйдешь, что всем известно. Христоманос, мой учитель греческого языка, читал мне вслух роман графа Толстого «Анна Каренина». Вы не читали? Там об этом... Она жила над бездной, сама того не подозревая. Вот и я так живу... А в этой бездне трупы счастья, разных видов счастья. У каждого человека эти трупы свои, у каждого свои, особенные. Бездна заполнена, тогда все в порядке. Да, смерть все очищает, — говорила, по своему обычаю отрывисто и непонятно, императрица. — Только говорить об этом не надо, вообще ни с кем ни о чем не надо говорить, никто все равно другого понять не может.
«Зачем же она говорит? И в самом деле, я не понимаю», — подумала графиня, подавляя зевок. Она вспомнила, что в Вене придворные говорили, что императрица рисуется. Другие это отрицали, но считали Елизавету пережитком романтической эпохи, задержавшимся в неоромантическом мире.
— Кажется, и у Гейне есть что-то об этом, — робко, наудачу, сказала Ирма Старэй. Императрица опять засмеялась, но с легким раздражением.
— Уж если я говорю, то, значит, это из Гейне, да? Гейне мне и вы, венгры, не прощаете: я слишком его люблю, я поставила ему памятник в «Ахиллейоне», я когда-то разыскала и посетила его сестру, — какие преступления! Вот Гомера мне, пожалуй, разрешается любить, да и то лучше поменьше... Если при вас, Ирма, меня будут бранить за то, что я завтракала в Преньи, то вы можете сказать, что я хотела продать баронессе Матильде «Ахиллейон».